А. П. Чехов
Галчёнок
(Рассказ земского врача)
Оглавление
Был отвратительный весенний вечер. Мелкая изморось неслышно туманила окна и
крупными слезами скатывалась по стеклам. На дворе тоскливо завывал ветер и
наводил хандру.
Но нас собралась большая компания, и мы не скучали. Мы сидели в мягких креслах
перед пылающим камином, пили вино, курили и, конечно, говорили про женщин и
любовь. Переговорено на эту тему было много. Каждый из нас рассказал
какой-нибудь анекдот, конечно, пикантный, из своих любовных похождений. Хохот
иногда заглушал завывания ветра.
Не хохотал только один земский врач, тоже участвовавший в компании. После
каждого рассказанного анекдота он вскакивал с места, шагал по комнате и ворчал:
«Нет, это что! Это все ерунда... Это все и незанятно…»
Наконец, это всем надоело, и мы пристали к доктору с просьбой рассказать
"занятное".
– Извольте-с! – воскликнул доктор. – Только уж не взыщите. Рассказ мой будет,
во-первых, из реального быта, а во-вторых, самого натуралистического свойства.
– И отлично! – подхватили мы.
Доктор как-то осклабился, облизал свои толстые губы, словно у него заранее
слюнки потекли, и, вынув из кармана какую-то тетрадку, проговорил:
– Я вам прочту рассказ, записанный мною со слов одной девушки, с которой я
состоял в интимных отношениях. Как именно я познакомился с этой персоной,
конечно, вам неинтересно…
– Нет, напротив, – перебили мы его, – очень интересно!
Доктор захохотал.
– Будто интересно?
– Конечно!
– Хорошо-с, согласен и на это. Итак, сперва расскажу вам, как я сошёлся с этой
особой, а потом и её рассказ прочту.
– И отлично!
Доктор опять облизнулся, потёр от удовольствия руки, выпил залпом стакан вина и
начал:
«…Познакомился я с ней в городском саду, куда забрёл, повинуясь всемогущему
случаю. Начало смеркаться. Забился я в самую глухую часть сада, сидел на
скамейке и курил папиросу. Был я в самом отвратительном расположении духа, ибо
только что перед этим умер один из моих пациентов, которого я надеялся поставить
на ноги. Как он ухитрился помереть вопреки всем правилам науки, я до сих пор
понять не могу. Смерть пациента просто бесила меня, я готов был на стенку
лезть... Как вдруг слышу какой-то шорох, чьи-то лёгкие шаги и в то же время
робкий, как будто заискивающий шепот. Подняв голову, я увидел перед собой
совершенно юную девушку, бедно одетую, но зато с такими прелестными чёрными
глазами и с такими пунцовыми пухлыми губами, что у меня даже сердце замерло.
– Господин, – шептала она чуть слышно, – дайте на хлеб. У меня сегодня во рту
ничего не было. Христа ради...
«Ах, черт возьми, – я встрепенулся – какая прелесть! Вот если бы...» и, недолго
думая, спросил:
– А может, поужинаем вместе?
Девушка пугливо взглянула на меня и опустила глазки. У меня даже дыхание
перехватило.
– Ну, так как же? – замирающим голосом повторил я.
– Не знаю... – она опять взглянула на меня, но на этот раз так хорошо
улыбнулась, что я совершенно потерял голову.
– Пойдем, – продолжал я. – Я один живу, совершенно один. Напою, накормлю...
Девушка медлила с ответом.
– Что ж, согласна?
Она что-то прошептала. Тут уж я не выдержал! Смерть богатенького пациента мигом
выскочила из моей головы. Я, поймав девушку за руку, принялся шептать ей прямо в
ухо: «Ну, так вот. Ступай по этой дорожке, у ворот сада – слышишь? – подожди
меня. Я сейчас, на минуту... Смотри, у ворот подожди!»
– Хорошо, – прошептала она и пошла к воротам.
Не отрываясь смотрел я ей вслед, любуясь почти детской семенящей походкой. Ноги
мои дрожали, словно меня била самая патентованная лихорадка.
Ещё издали увидел её, стоявшую у ворот сада, в ожидании дальнейшего. Заметив
меня, она вышла из ворот, но тут же замедлила шаги.
– Иди за мной, – шепнул я углом рта и, сделав вид, что не обращаю на неё ни
малейшего внимания, прошёл мимо.
Только очутившись в пустынном переулке, я остановился. Тем же семенящим шагом
она приблизилась.
– Видишь тот белый дом? Там моя квартира, – проговорил я, указывая пальцем, – но
ты погоди входить. Надо прежде кухарку спровадить куда-нибудь. Поняла?
– Я тут на тротуаре похожу, – прошептала она. – А когда я отворю дверь, ты
войди.
– Хорошо.
И, проговорив это, я чуть не бегом направился к моей квартире. Кухарка открыла
мне дверь, и я, не раздеваясь, тотчас же откомандировал её с поручениями купить
сыру, колбасы, водки, пива. И в то же время строго-настрого запретил ей входить
в мои апартаменты.
– Не смей, – говорю, – девочка у меня будет. Поняла?
– Не впервой, поди, – проговорила кухарка, – знаем уж ваши порядки-то...
Кухарка отправилась в лавку, а я сбросил с себя пальто, шляпу и осторожно открыл
дверь. Девушка уже стояла на крыльце и, как только дверь приотворилась, тотчас
же шмыгнула в прихожую... « Гут», – сказал я сам себе, прищелкнув пальцами.
Немного погодя мы были в столовой, и девушка сидела у меня на коленях. Но
представьте моё изумление, когда при более тщательном исследовании я обнаружил,
что девица моя представляла собой совершенно ещё незрелый фрукт! Грудь её
только-только начала развиваться, а уж о волосах на лобке и речи не могло быть.
– Который же тебе год? – чуть не вскрикнул я.
– Четырнадцать скоро, – прошептала она и, вспыхнув, опять улыбнулась той хорошей
улыбкой, которой улыбнулась в саду...
– И ты уже знаешься с мужчинами?
– Я недавно, – прошептала она. – Разиков пять, не более...
– Разиков пять?
– Ну да!..
– Да-а, – озадаченно протянул я.
У девицы был вид совершенного ребенка, ещё и не ведающего, что такое грех.
Согласитесь, господа, кто из нас не мечтал об обладании созданием не испорченным
нравственно, но успевшим вкусить сладости любви? О, я был наверху блаженства!
– А ночевать ты останешься у меня? – шептал я, лаская её чуть припухшую грудь.
– Угу-у...
– Ну вот, и отлично. Поужинаем, выпьем винца.
– Я не пью, – прошептала она.
– Ну, пива-то стаканчик можно.
Но она уже не слушала меня и с любопытством рассматривала комнату и всё, что в
ней находилось.
Наконец, проговорила:
– Как у вас хорошо здесь!
– Очень рад, что тебе понравилось.
– Я ещё отродясь не видела таких хором...
И, указав на кровать, спросила:
– А это что-ли та постель, на которой мы будем... – она вдруг хихикнула: – На
неё и лечь-то боязно!
– Почему?
– Уж больно чисто...
– Тем лучше.
– Пожалуй, испачкаем как-нибудь. В деревне у нас не спят так. В городе, конечно,
другие порядки...
Как будто даже осуждение послышалось в её тоне.
– Зачем же ты в город приехала?
– Есть нечего.
– Разве у тебя родни нет?
– Нет никого...
– А как тебя зовут?
Девушка, вдруг спрятав лицо ко мне на плечо, засмеялась.
– Не поверишь, пожалуй, – проговорила она.
– Так как же?
– Галчёнок.
– Да, – говорю, – действительно, имечко птичье.
– Зовут меня по-настоящему Грушей, – подхватила она, подняв голову и взглянув
мне в лицо. – Только никто меня по имени не звал, а все кликали Галчёнок. И вы
меня зовите так же...
– Ладно...
В это время дверь в кухню заскрипела. Я догадался, что возвратилась кухарка, и
поспешил к ней. Захватив с собою принесенную провизию, а также вино и пиво, я
достал из комода скатерть, разыскал ножи и вилки, притащил все это в спальню и
совершенно по-водевильному накрыл на стол.
Немного погодя мы с Галчёнком уже сидели за столом и преусердно вкушали от
трактирных яств. От водки она отказалась, зато с жадностью ела колбасу, ветчину
и сыр и даже выпила потом стакан пива. Не отставал и я от неё. Опрокинув
несколько рюмок водки, почувствовал себя в самом прекрасном расположении духа. А
выпитое затем пиво ещё больше возбудило мою плоть. Когда всё было съедено,
Галчёнок вышла из-за стола, помолилась на образа, а затем, обратясь ко мне,
проговорила:
– Спасибо за хлеб и соль.
– Сыта?
– Спасибо, – она, указав пальцем на остатки сыра, спросила: – Это что такое
было?
– Сыр.
– Впервые вижу.
– Понравился?
– Ничего.
Встал и я.
– Ну, – проговорил я, обняв Галчёнка, – а теперь спать пойдем.
– Пойдемте...
Галчёнок отошла в тёмный угол и принялась раздеваться. По мере того, как она
снимала с себя кофточку, затем платье, кровь у меня разгорелась, а сердце
принялось колотиться сильнее. Наконец, она осталась в одной сорочке и торопливо
побежала к кровати.
– А сорочку-то? – вскричал я, задыхаясь.
– Ну, зачем?.. не надо, – пролепетала она, боязливо поджимаясь.
– Снимай!
– Нехорошо, ей богу, нехорошо.
– Снимай, говорю!
Она сняла и, окончательно застыдившись, быстро вскочила на постель и спряталась
под одеяло. Я улегся рядом, обнял её, прильнул губами к её губам.
– Огонь загасите, – прошептала она.
Но я уже ничего не слышал и слегка подтянул её к себе.
– Огонь-то загасите, – опять прошептала она.
А сама, почувствовав прикосновение моего тела к своему, положила на меня ногу. Я
слегка повернул её на спину и, секунду спустя, был уже на ней. С великим трудом
втиснул я свой член в её ещё детскую дырочку. От этого она съежилась,
запрокинулась на подушки и вцепилась в меня обеими руками, не то вздохнув, не то
застонав. Я сделал два-три движения, вдруг она вытянулась, стиснула зубы,
закрыла глаза и одновременно с этим я почувствовал судорожное и учащенное
движение и сжимание её влагалища. Меня словно обдало огнем. Я плотнее прижался к
Галчёнку. Помнится, даже с места отодвинул её, потом прильнул губами к её
влажному лбу и затрепетал всем телом...»
Доктор с таким упоением и так мастерски передал всю эту сцену, что мы дружно
зааплодировали.
– Браво, браво! – кричали мы. – Превосходно!..
Доктор приложил руку к сердцу, как это делают актеры, и обведя нас глазами,
расшаркался.
– Благодарю вас, – проговорил он. Затем, усевшись, прибавил: – А теперь выпьем
по стаканчику вина, и я прочту вам рассказ Галчёнка.
Мы выпили.
– Только предупреждаю вас, – проговорил доктор, развертывая тетрадь, – рассказ
мой записан со слов Галчёнка, а потому не относитесь строго к его литературным
недостаткам.
– Читайте, читайте! – закричали все.
Рассказ Галчёнка.
Отец мой помер, когда мне одиннадцатый год пошёл. Остались мы с матерью вдвоём и
терпели горькую нужду. При отце ещё кое-как перебивались с хлеба на квас, а
похоронили отца – и совсем обнищали.
Так промаялись мы всё лето, а к осени к матери присватался один мужичёк из
соседней деревни. Мужичёк этот тоже был вдовый, но бездетный. Старик был
зажиточный, лет пятидесяти с хвостиком, высокий такой, плечистый, дюжий. Жил он
исправно, имел скотину, пчельник, и на работу был жадный-разжадный. Сложа руки
сидеть не любил и всё делал сам.
Мать посоветовалась с родными, с соседями, и все порешили, что такого жениха
днём с огнём не сыскать. Поплакала мать, что ей с родным селом расставаться
приходится, сходила на кладбище, побыла на родных могилах, а потом повенчались.
Мы переехали в дом вотчима. Избенку свою продали, а какая скотинка была, с собою
взяли.
Я долго не могла привыкнуть к вотчиму. Мать приказывала, чтобы я его отцом
называла, а у меня язык не поворачивался. Все ещё о своем родном батюшке
тосковала. Только вотчим за это не серчал на меня.
– Не ругай, – говорил он матери, – привыкнет помаленьку, сразу-то нельзя...
Добрый он был страсть какой, ласкал меня, словно родную, и я, точно, помаленьку
привыкать стала. Девчонка я из себя была немудрящая, маленькая и черноглазая, за
то самое меня и прозвали Галчёнком. С матерью вотчим жил хорошо, согласно,
прижил с ней ребенка, только этот ребенок прожил недолго, каких-нибудь месяца
два, а потом помер. В то время мне тринадцатый год пошёл, и я начала матери
пособлять. И корову, бывало, подою, и печку истоплю, и все такое по домашности.
Однако вотчим меня работой не неволил.
– Что, – говорит, – с неё взыскать, пускай растёт себе.
Пришло лето. Как-то купалась я в реке, а речка-то как раз позади наших гумен
протекала. Купалась, купалась. Зачала раков ловить. Ущупаю норку, засуну туда
руку, да и вытащу рака. Наловила их почти ведро цельное. Смотрю: вотчим лошадь
поить ведет. Подвёл лошадь к воде, а сам на берегу присел. Смотрит на меня и
кричит:
– Никак раков ловишь?
– Раков, раков...
– А много наловила?
– А вот, говорю, покажу сейчас.
Выскочила я на берег и зачала раков из ведра высыпать. А вотчим хоть бы слово
промолвил, ровно очумел. На раков-то и не взглянул даже, а только мне всё промеж
ног смотрит. Уставился глазами, а сам красный сделался. Лошадь давным-давно
напилась уже, а он всё глядит и глядит. Наконец, ровно проснулся, встал на ноги
и засмеялся.
– И впрямь, – говорит, – ты Галчёнок, у тебя и тело-то чёрное.
А сам обнял меня, поводил по спине рукой, погладил и повёл лошадь домой.
С той самой поры он ещё пуще ласкать меня зачал. Мимо, бывало, не пройдёшь,
чтобы не пощупал меня. То, бывало, за плечо легонько ущипнёт, то по голове
погладит. При матери, бывало, редко ласкал, а уйдёт мать, ну и зачнёт, раз за
пазуху залез, гладит рукой по голому телу, а сам шепчет: «Никак сисеньки-то у
тебя припухать начинают...» А где там припухать: грудь-то, словно лопата,
плоская была, и только два сосочка, как две землянички торчали.
А другой раз посадил меня к себе на колени и под подол рукой залез. А я сижу и
думаю: чего это он меня меж ног щупает? Смотрю на него, а он словно задыхается.
Словно его лихоманка бьёт. Так весь ходуном и ходит.
– С тобой, – говорит, – того и гляди, набедокуришь.
А я только дивлюсь: про какую он беду говорит, а пуще всего чудно было, чего он
у меня пальцем-то копает?
Прошёл месяц. Однажды как-то мать к родным собралась, а мы с вотчимом должны
были дома остаться. Запряг он матери лошадь, соломки в телегу подбросил,
полостью покрыл, чтобы спокойнее сидеть было, и честь честью проводил со двора:
– Гуляй, – говорит, – весело.
Я всё время на крылечке стояла, а проводивши мать, пошла в чулан и завалилась
спать. Долго ли, коротко ли спала – не помню. Только слышу: кто-то тихонько
толкает. Я открыла глаза. Смотрю – вотчим. «Хочешь, – говорит, – в баню со
мной?». «А баню-то истопил?», – спрашиваю. «Истопил», – говорит. «Что же, –
говорю, – пойдем, пожалуй». «Так собирайся», – говорит.
Я собрала бельишко, и мы пошли. А вотчим идёт и всё на меня глазами косится,
словно как не верит, что я следом за ним иду. Подошли мы к бане, он остановился
и говорит: «Ступай передом». Я вошла, а следом и вотчим. «Лезь, – говорит, – на
полок, я там помою тебя».
Залезли мы и сели рядом. «Давай, – говорит, – сперва попотеем». А сам обнял меня
и зачал по телу гладить. Гладил, гладил и опять промеж ног полез. Мне инда
щекотно стало, засмеялась я и скорее ноги вместе стиснула. А он задрожал весь, и
слышу я, что он меня на спину гнёт. Положил на спину... лезет на меня и шепчет,
чтобы я, значит, ноги раздвинула... Я раздвинула... а пот с него так градом и
льёт. «Лежи, – говорит, – смирно». Я лежу и слышу, что он мне в сюку-то
приставил что-то. Приставил, да вдруг вскочил с меня, словно как испугался чего,
сел на полок и свесил ногу. «Нет, – говорит, – этак, того и гляди, в Сибирь
угодишь!». Сидит так-то, промеж ног мне смотрит, а сам захлебывается инда.
«Давай, – говорит, – по-иному». Взял меня за руку, поднял, велел на ступеньку с
полка спуститься и поставил меня супротив себя так, что его ноги промеж моих
угодили. «Мой, – говорит, – мне шишку!». И шишку-то мне в руку суёт. «Ты, –
говорит, – мне помой, а я тебе». Я взяла его шишку, а он, значит, пальцем мне
сюку щекотать начал. Я стою, пошевеливаю рукой шишку-то и думаю; что-то странно
мы моемся...
Сперва ничего, словно так и следует, а потом, маленько погодя, слышу, что по
телу-то у меня словно дрожь пробежала. Сердце заныло как-то, в глазах
помутилось, а промеж ног-то такой зуд пошёл, что я инда упала вотчиму на плечо
и, сказать стыдно, уссалась вся...
А вотчим, словно как обрадовался этому и всё мне в руку шишку тычет.
Тыкал-тыкал, да как вытянется вдруг, как задрожит, и слышу я: из рук у меня
что-то потекло. Тут уж я не выдержала, упала на вотчима. А когда очнулась и
говорю ему:
– А мы, должно быть, угорели с тобой.
Он засмеялся.
– Есть, – говорит, – немного.
Однако мы вымылись, как следует, попарились и зачали одеваться. Выходя из бани,
вотчим и говорит мне:
– Ты, смотри, не сказывай, что мы с тобой в бане были, ни-ни. Скажешь – со света
сживу, живую в землю закопаю! А смолчишь – любить буду, без калачика с базара не
приду...
С той самой поры вотчим так полюбил меня, что редкий день гостинцами не дарил.
То, бывало, медовых пряников купит, то орешков, а то так – яблоков принесёт. И
про гостинцы тоже говорил: «Не сказывай, слышишь!». «Слышу». «Тихонько ешь,
чтобы мать не видала». Я так и делала. Матери ничего не говорила и гостинцы ела
тайком. А вотчим, бывало, так и следит за мной и ходит, словно как пришитый ко
мне – куда я, туда и он. Чуть, бывало, увидит где, сейчас обнимать, целовать
зачнёт. Уж целует, целует...
Однова как-то я на огороде поливала, день был жаркий, умаялась, таская воду. Так
что после обеда забралась на сеновал, уткнулась в сено и уснула. Только чую
спросонка, что по мне ветер гуляет. Открыла я глаза и вижу, что лежу заголённая,
и что вотчим лежит у меня промеж ног и языком сюку лижет. Я, было, вскочить
хотела, да мочи не было, – уж больно приятно показалось. Лежу и слышу, что по
жилам-то у меня словно огонь переливается, по телу-то словно мурашки бегают.
Щекотно. Но так сердце и замирает... Вдруг слышу, вотчим словно как задыхаться
начал, заметался, засунул язык в сюку и притих. Я инда задрожала вся и развела
ноги... Что было потом – не помню, память отшибло. Только я очнулась – вотчима
на сеновале уже не было. И лежу я по-прежнему на спине всё ещё с разведёнными
ногами, но только уже с опущенным подолом.
На другой день праздник какой-то был. Мать в село к обедне поехала. А мы с
вотчимом остались дома. Зачала я печку топить... Только я чувствую, что он
глазами-то словно съесть собирается. Вот ведь диковинка-то какая, словно у меня
на затылке глаза торчат... Слышу, скрипнула дверь. Ну, думаю, идёт... И точно,
подошёл ко мне сзади, обнял и шепчет: «А что, вчера на сеновале ты ничего во сне
не видела?». «Ничего», – говорю. А сама застыдилась, рукавом глаза прикрыла.
Вдруг, слышу, под подол лезет. «Пусти», – говорю. Да он словно оглох. Повернул
меня к себе лицом, прижал к печке, и в руку мне шишку суёт... Стыдно мне стало.
Так стыдно, что я даже отвернулась от него, а всё-таки шишку-то взяла и зачала
её шевелить легонько. Полез он ко мне промеж ног. Лезет рукой-то, а ноги у меня
словно сами собой раздвинулись. Зачали мы баловаться...
Вот диковинка-то. С той поры мы эдак-то почитай каждый день баловаться начали.
Да это что... Сговариваться зачали, где бы сойтись так, чтобы никто не видел. И
сходились, то на гумне, то на огороде. Я уже думала, что вотчим просто играет со
мной, только не по-прежнему, а по-иному. Полюбилась я ему, думала я, ну вот он и
играет. Я даже не знала ещё, как по-настоящему это делают. Однако немного погодя
узнала. И вот как это было.
Однова ночью спала я на своей постели, а спали мы все вместе в одном сарае. Я на
одной кровати, а вотчим с матерью на другой. Крыша была соломенная, худая, вся в
дырах, а месяц светил как раз на ихнюю кровать. С вечеру-то я заснула крепко, а
возле полуночи проснулась и слышу, скрип какой-то. Я открыла глаза и вижу, что
вотчим на матери лежит и шишкой-то промеж ног ей тычет. Я притаилась, дышать
даже перестала, а сама глаз с них не спускаю. Слышу, мать шепчет: «Как бы дочка
не услыхала...». «Ну вот... где ей услыхать», – шепчет вотчим, а сам тычет.
Тыкал он крепко... Тыкались-тыкались так-то, а потом перестали... Немного погодя
смотрю, вотчим слез с матери, а мать вздохнула, опустила рубашку и повернулась
на бок.
С этой поры начала я всё понимать. Увижу, бывало, петуха на курице и знаю, что
это они не дерутся, как я думала прежде, а тыкаются. Увижу кобеля на суке – то
же самое. Прежде внимания на всё это не обращала, а теперь остановлюсь, а у
самой-то мысли самые скоромные. Раз как-то увидела я на выгоне, что на кобылицу
сесть жеребец собирается. Забежала сбоку и смотрю. Тычет он ей под хвост, а куда
надо – не попадает. Кобыла разгорелась вся, хвост подняла, пляшет, а он всё
мимо. Досада меня взяла. Подбежала я к ним и поставила правильно. «Вот, –
говорю, – куда надо! Теперь пихай!». И не успела я мигнуть, как жеребец задул
свою шишку. Долго я смотрела на них и до того растревожилась, что подвернись мне
в ту пору урод какой-нибудь, я бы и на него сама полезла.
Наконец, поспела рожь, и надо было семена готовить для посева. Молотили мы все:
вотчим, мать и я – и к вечеру намолотили сколько требовалось. Осталось только
перевеять. Когда солнышко начало садиться, мать пошла коров встречать, а мы с
вотчимом остались на гумне ворох оправлять. Оправляли мы его долго, так что
совсем стемнело и на небе звёзды загорелись. Гумно опустело, и только одни мы с
вотчимом возились. Вотчим всё время молчал и словно думал какую-то думу. Таскает
солому, ворох прикрывает, а сам на меня глазами-то косится. Наконец, прикрыли мы
ворох, убрали мётлы, грабли и надо бы домой идти. А вотчим вместо того по
соседним гумнам ходить начал. Я осталась одна.
Кругом всё затихло, словно как бы вымерло. На меня инда робость напала. Стою и
думаю: «Зачем это вотчим по гумнам ходит?». Думала-думала и смекнула, что это он
смотреть пошёл, не остался ли кто на гумне. Стою, а сама дрожью дрожу, зуб на
зуб не попадает. Такой страх напал, что хотела бежать было домой. И диковинное
дело: прежде только и думала о том, как бы перепихнуться с кем-нибудь. Однова
даже во сне видела, как будто вотчим меня тыкает. Даже, признаться, зашлась...
Наконец слышу, что шаги-то ближе и ближе раздаются, а немного погодя и сам
вотчим показался. Шагал он не торопясь, прислушивался, а когда пришёл на своё
гумно, остановился и зачал глазами-то меня искать. Я стою ни жива, ни мертва.
Слышу, зачал легонько окликать меня: «Галчёнок, – говорит, – где ты?». Я не
откликнулась, а только соломой зашуршала. Он услыхал и говорит: «Пойдем сюда...»
А сам взял меня за руку и тащит к омету. Я молчу и иду за ним, словно к смерти
меня приговорили, трясусь вся, ноги подкашиваются.
Подошли мы к омету. Он шепчет: «Ложись!». А я стою, пошевельнуться не смею.
Видит он, что перепугалась и силою повалил на солому. «Пусти», – говорю. «Пущу»,
– говорит. А сам заголил мне подол, да на меня и навалился. Я, было, выскочить
из-под него хотела, стиснула ноги. Он сильно раздвинул их и зачал мне в сюку
втискивать свою шишку. Тычет, а шишка всё соскальзывает. То по животу шмыгнёт,
то в задницу упрётся. И сам-то умаялся, и меня замучил. «Пусти, – говорю, –
моченьки нету моей!». А он шепчет легонько: «Согни ноги крючком». Я согнула их в
коленях и чую, что мне в сюку-то словно ножом пырнули. Я инда вскрикнула, а
вотчим стащил у меня платок с головы, да платком-то рот мне заткнул. «Молчи, –
говорит, – ситцу на сарафан куплю...» У меня инда глаза под лоб закатились. А
он-то облапил мне шею и всё на меня налегает. Запустит шишку-то, прижмётся
плотно-расплотно, а потом вытащит и опять запустит... Всю солому изъездили.
Зачали у одного конца омета, а кончили у другого. Словно бешеные сделались. Он
упрётся ногами-то в землю и так запустит, что инда с места сдвинет. Только
соберусь подняться, а он опять опрокинет и опять задвинет. Крикнуть, было,
хотела, а рот платком заткнут. Стиснула зубами платок этот и словно замерла. А
он-то ещё чаще ширять начал. Ширяет, а сам зубами скрипит, раза два инда за
плечо укусил. Ширял, ширял – вдруг, слышу, плотно прижался ко мне, задрожал, и в
сюке шишка-то подёргиваться начала... Подёрнется и плеснёт, подёрнется и
плеснёт... «Ну, – думаю себе, – кончилось!».
И то, полежал он так на мне, плеснул ещё разика два, а потом прильнул губами к
моей голове. Посидели мы немножко, а когда отдохнули, пошли домой... Мать
встретила нас на крыльце. «А я уже, – говорит, – идти к вам собралась. Чего это
вы там копались?». Вотчим что-то сказал ей в ответ, а у меня даже смелости не
хватило взглянуть на неё...
Поужинали, я спать легла. Спала я в те поры в чулане, а вотчим с матерью – в
сарае. Разделась и легла, а заснуть не могу, уж очень больно мне было, словно
ножом мою сюку резали. Слышала я, как первые петухи пропели, как вторые, а
заснуть всё не могла. Вдруг слышу, что в сенях дверь скрипнула. Я прислушалась.
Слышу, кто-то по сеням крадётся. Ощупал чуланную дверь и легонько отворил её...
«Кто тут?», – спрашиваю. «Молчи, – шепчет вотчим, – это я...». А сам прильнул
мне к уху и суёт в руку какую-то склянку и шепчет. «Маслица я тебе из лампадки
принес. Помажь, – говорит, – полегче будет». И тем же следом вышел из чулана. Я
помазала, и точно, маленько как будто полегче стало, и я заснула.
Дня три я не могла ходить, как следует. Мать заметила это и спрашивает: «Что это
ты раскорякой ходишь?». «Не знаю», – говорю. «Пощупай-ка, – говорит, – намедни
молотили, так, может, колос не запихнут-ли? Бывает это с нашей сестрой.
Сбегай-ка на речку, хорошенько промой...». Однако, дней пять спустя всё зажило,
и никакой боли я уже не чувствовала. Только вот беда: не могла я матери в глаза
посмотреть. Взгляну, бывало, и сейчас же глаза опущу. Всё-то хорошенько я не
понимала ещё, а как-то чувствовала, что словно как в чём-то провинилась перед
ней.
Думала я об этом день и ночь, и до того дошло, что под конец начала
представлять, что мать догадывается, и что неспроста спросила нас, чего мы так
долго в те поры на гумне копались?.. Раз как-то вотчим пришёл ко мне ночью,
хотел было полежать со мной, так я его прогнала. «Ступай, – говорю, – ступай от
меня!». Тот, было, ломаться зачал, а я вскочила с постели и вытолкала его вон из
чулана. «И не моги, – говорю, – ходить ко мне». А наутро вотчим спрашивает:
«Это, – говорит, – что же такое ты делаешь со мной?». «А то и делаю, – говорю, –
что не смей ходить ко мне». «Как так? – спрашивает, – По какому такому праву?».
«А потому, – говорю, – что матери боюсь. Узнает, беда будет...». Вотчим
рассмеялся даже. «И только-то?», – говорит. «Боюсь, страсть, как боюсь». «Не
бойся, – говорит, – она ничего не узнает». А потом обнял и шепчет: «Я к тебе
сегодня ночью приду». И точно, приходил он, а я опять прогнала его. Силою, было,
хотел, а я вырвалась и выбежала на двор. Вотчим обозлился и пригрозил побить
меня. «Изуродую, – говорит, – со света сживу». Однако, всё-таки ушёл.
Недели полторы я так-то упрямилась. Наконец, изловил он меня на огороде.
Подобрался так, что я не заметила, облапил и, не говоря ни слова, повалил на
землю. Я вскочить хотела, но не тут-то было... Задул он мне свою шишку и давай
натягивать! Я, было, кричать, а голос-то словно у меня отнялся. Сердце заныло, в
глазах помутилось и помню я, что мне так хорошо стало, что я даже ноги развела и
обвила руками шею вотчима. Сделали мы так-то разик, отдохнули маленько, а потом
в другой раз зачали. Тут уж я не ломалась. Сама легла на спину, сама заголила
подол и даже сама вставила шишку...
С той поры вотчим, почитай, каждую ночь ко мне приходил, и я так полюбила его,
что, бывало, жду не дождусь. Полюбил и он меня страсть как! Зачнёт, бывало,
пихать, а сам шепчет: «Такой, – говорит, – у меня аппетит на тебя, что умереть
на тебе могу». И у меня аппетит был к нему. Даром что старик, а так, бывало,
проберёт, что ничком-то насилу отдышишься. Разденемся, бывало, накроемся одеялом
и зачнём. Сделаем разик, полежим маленько и опять сызнова... Точно ошалели мы с
ним!
Только недолго мы прожили так. Какие-нибудь месяца два-три, а потом такая беда
стряслась, что инда вспомнить страшно. А во всём виноват был вотчим. Уж больно
он расхрабрился. Словно забыл, что у него законная жена есть. Прежде, бывало,
гостинцы тайком мне возил, а тут дошёл до того, что бояться перестал. Однова
привёз ситцу сразу на два сарафана, а другой раз платок шелковый, потом серёжки,
бусы. Да так при матери и отдавал. «На, – говорит, – Галчёнок, носи на доброе
здоровье!». Сперва-то мать ничего, а потом словно серчать стала. «Уж больно
много ты что-то даришь...», – заворчала она как-то и таково-то подозрительно
посмотрела на меня, я-то инда перепугалась.
И начала я с той поры примечать, что мать словно как поглядывает на нас. Я
говорю вотчиму: «Ты ко мне погоди ходить». «А что?», – спрашивает. «Так, –
говорю, – погоди». «Да что такое?». «А то, что мать следит за нами». «Пустое», –
говорит. Однако ходить перестал.
Так прошло три дня. Истомились мы с ним за это время. Взглянем друг на друга и вздохнём оба... Вдруг мать на ярмарку отправилась, и мы словно как ожили. До ярмарки было далеко – вёрст сорок и обернуться в один день никак нельзя было... Мать поехала и говорит вотчиму: «Я и переночую там...». «Знамо, – говорит, – переночуй». Мать уехала, а мы с вотчимом остались одни. «Ну, – говорит, – Галчёнок, теперь ночь наша!». Сходил он в лавочку, принёс сластей разных, водочки, и мы зачали пировать. Я водки-то не пила, а он выпил порядком. Вечером напились мы чаю, поужинали и пошли в чулан. Я уж не знаю, что с нами было тогда. Наголодались, что ли мы с ним, или уж больно обрадовались, что мать уехала, только он до самой полуночи не слезал с меня. Сделает и лежит. Даже шишку из меня не вытаскивал. Так с засунутой шишкой и лежит. Лежу я под ним и хоть бы пошевелилась! Лежу себе и жду, когда шишка опять распухать начнёт. А как только почую, что она словно шевелиться начнёт, так сейчас же прижмусь к нему. Прижмусь и готово... И опять за дело! «Ну, Галчёнок, – говорит он, – мы с тобой словно ошалели!». А я знай себе, лежу да всё крепче и крепче прижимаю его к себе. Наконец, уже после шестого раза, он слез с меня. «Довольно, – говорит, – кажись, досыта!». И точно, что досыта. «Давай, – говорит, – спать теперь». Мы сходили оправиться, укрылись одеялом и заснули. Вдруг ночью слышу: кто-то хлопает дверью. Я хотела было вскочить с кровати, и вдруг вижу мать с лампой на пороге, а вотчим стоит возле неё в одной рубахе. И слова вымолвить не может. Я обомлела. Пальцем пошевелить не могу. А потом... что тут было! До сих пор трясёт меня, как вспомню, как ругала мать вотчима, а заодно и меня... Не знаю, как я нашла силы одеться-то и как мне удалось выбраться из дому.
* * *
На этом доктор кончил своё чтение и, сложив тетрадку, спрятал её. Мы были крайне
заинтересованы и взволнованы услышанным.
– Ну, а какова дальнейшая история Галчёнка? – спросил кто-то из нас после
минутного молчания.
– А дальше, что ж... я долго жил с нею. И полюбил, вероятно, не меньше...
отчима. Одевал, обувал. Оставил у себя в качестве горничной. Уговорил кухарку
обучать её всяким делам по-хозяйству: прибирать, стряпать. Пристроил её в
вечернюю школу. Через пару месяцев она уже привыкла вполне к новому образу
жизни, поправилась, стала ещё краше... Удалось кое-как наладить доброжелательное
покровительство над нею кухарки. Последняя сперва заметно дулась, относилась к
Галчёнку свысока, все ожидала, когда я её прогоню. Но постепенно привыкла к
девушке и даже подружилась с ней. Со своей стороны я всячески содействовал
этому. Какого-либо открытого проявления своих чувств к Галчёнку я, однако,
старательно избегал. А при кухарке, гостях и знакомых даже подчеркивал своё
полное равнодушие к молоденькой прислуге. В отсутствие кухарки я тщательно и с
удовольствием инструктировал Галчёнка: как и что следует делать, как себя вести
и что говорить. Постепенно забота о порядке и чистоте в комнатах перешла к
Галчёнку, а кухарка целиком переключилась на готовку. Это давало возможность
Галчёнку часто находиться в комнатах. А потом и её столик для приготовления
уроков я передвинул поближе к моему кабинету. Одна беда – наша кухарка привыкла
заходить в комнаты, когда ей заблагорассудится. О том же, кто у меня будет дома,
я обычно её заранее предупреждал. Но не мог же я делать такое же предупреждение
по отношению к Галчёнку! Я понимаю, что вы ждете «подробностей»... Ну, что ж,
кое-что расскажу...
Прошло ещё два-три дня, а удобного случая остаться наедине с Галчёнком всё не
представлялось. Кухарка, то и дело, шастала по комнатам. Куда бы это отослать
её, ну, хотя бы на час, на полчаса? Помнится, я стоял у окна в раздумье. Ничего
подходящего не пришло в голову. Я вышел на крыльцо. Луна ещё не взошла и было
очень темно. Предстояла долгая и душная летняя ночь. Вдруг дверь тихо скрипнула
и отворилась. Появилась Галчёнок с пустым ведром в руке. «Ты куда?», – прошептал
я, нежно обняв её за талию.
– Сами видите, по воду. Пустите, а то кухарка ждет.
– Хочешь? – Я взял её руку и положил себе между ног.
Галчёнок слегка сжала пальчиками мой напряжённый член и тихо вздохнула: –
Боюсь...
– Бояться нечего. Когда кухарка крепко уснёт, я тихонько разбужу тебя. Ты
встанешь и выйдешь в коридорчик, как будто на двор, за нуждой. Будем в коридоре
слушать – если кухарка проснется – сразу воротишься. Ладно?
– Не знаю... – ответила она, отняла руку от моего члена, как бы с сожалением, и
побежала.
Собрались чай пить.
– Ну что ж, Прокофьевна, – обратился я к кухарке, – не попить ли нам чайку с
коньячком, а?
– А с чего бы это? И праздника-то как будто нету...
– Праздник, положим, может и будет, – покосился я в сторону Галчёнка и наполнил
добрую треть стакана кухарки коньяком, к которому, как я знал, она имела сильное
пристрастие.
Старуха с видимым удовольствием опрокинула спиртное и мигом осоловела. Спустя
два часа все улеглись спать... Выждав ещё некоторое время, я принялся
действовать. Быстро натянул носки и в одной нижней рубашке прокрался на кухню.
Из-за закрытой двери доносился ровный, тихий храп кухарки. После ужина с
коньяком она видела, вероятно, уже не первый сон. Потянув на себя дверь, я
быстро скользнул к кушетке и слегка прикоснулся к ноге Галчёнка.
После минутного колебания она поднялась, и ещё через минуту мы были в коридоре,
за плотно закрытой дверью. Босиком, в одной сорочке, Галчёнок слегка поёживалась
не то от прохлады, не то от волнения. Я встал у притолоки двери и обнял девушку
за плечи. Затаив дыхание, мы прислушивались, стараясь определить, крепко ли спит
кухарка. Её горячие ручонки несмело обвивали мою поясницу, а я, прерывисто дыша,
жадно гладил её по спине.
Так молча стояли мы, наслаждаясь внезапной близостью и предвкушая ещё большее
наслаждение. Я поглаживал ягодицы Галчёнка, вздрагивающие под моими пальцами, и
слегка прижимался к маленьким грудям. Потом, сняв руку Галчёнка со своей
поясницы, я спустил её вниз, прямо на мошонку. Прикосновение её робких пальчиков
снизу было так бесстыдно и так невыразимо сладостно, что я чуть не застонал...
Захотелось большего, и я принялся водить её ручку вокруг яиц, то прижимая, то
слегка отодвигая, то вращая вокруг. Вскоре мне показалось, что ещё несколько
минут такой близости, и я спущу ей на пупок... В кухне послышался скрип кровати.
Мы замерли. Кухарка, видимо, перевернулась на другой бок и сейчас же раздался
прежний её тихий храп... Я хотел было потащить Галчёнка к себе в комнату, но
кухарка могла каждую минуту проснуться, хватиться Галчёнка, и наша тайна могла
быть открыта...
Я размышлял, каким образом совершить желаемое. Сделать это стоя было бы почти
невозможно, так как пришлось бы стоять с низко согнутыми коленями. Никакой
лежанки или кресла поблизости не было. Однако рядом с вешалкой находился
небольшой туалетный столик, покрытый бархатной скатертью. На нем стояло зеркало.
Шепнув Галчёнку «подожди», я тихонько принёс подушку, снял со столика зеркало,
бросил подушку на столик, а поверх подушки вниз животом расположил Галчёнка.
Пальцами ног она касалась пола... Осторожно приподняв её ноги и придерживая их
руками в полусогнутом положении, я, стоя между её ногами, медленно ввел свой
член во влагалище. Затем присел и поднялся, поднялся и присел... Минуты две, не
больше, я как бы танцевал таким странным образом сзади Галчёнка, сгибая и
разгибая колени. При этом я приподымал и опускал членом всю задницу Галчёнка,
вызывая тем сильное и своеобразное трение члена во влагалище. Делал я это
осторожно, так как и при этих движениях слышался хлюпающий и сосущий звук,
особенно при перемене направления движения, хотя и не такой громкий, как при
движении вперёд и назад. Головка моего члена ни на секунду не отрывалась от её
матки, прижимая её всё с большим и большим тщанием. Вскоре тело Галчёнка вновь
напряглось, вытянулось, дыхание её стало порывистым, как всегда бывает при
оргазме. Я медлил, продлевая наслаждение... Но задница Галчёнка жадно тянулась
за членом, опускаясь и приподымаясь, вульва вновь начала сокращаться, судорожно
сдавливая мой член. У неё вновь наступал оргазм... На этот раз спускала она
медленнее, полнее, дольше, вся изогнувшись, изгибаясь, напрягаясь...
Я снял с себя рубаху, тщательно вытер ею Галчёнка, с величайшей нежностью
поцеловал её, и она бесшумно скользнула в комнату, где ничего не подозревавшая
кухарка досматривала свой десятый сон. Уснул и я в ту ночь крепко, и, наверное,
с блаженной улыбкой на губах.
Прошла неделя. Мы всё-таки ухитрялись кое-как, второпях, наспех, сближаться, но
полного удовлетворения это не давало.
Так один раз кухарка задержалась с соседкой у калитки. Я заметил это, схватил за
руку Галчёнка, подвел её к окну с занавеской, и, наклонив вперёд, торопливо
овладел ею. Голова над головой, мы оба смотрели на кухарку через занавеску,
понимая, что в нашем распоряжении считанные минуты, а быть может, даже секунды.
Комната сразу же наполнилась сосущими бесстыдными звуками... Вдруг кухарка,
перекинувшись последними словами с соседкой, направилась в дом. Галчёнок
вздрогнула и как была в наклоненной позе, не разгибаясь, двинулась медленно к
дверям... Разогнуться мешал ей мой член и моя грудь, давившая ей на спину. Не
вынимая, я двинулся за ней. Мы оба дрожали, но никак не могли расцепиться...
Двигаясь за ней, придерживая её под животом, путаясь в брюках, сползших почти до
пола, я, наконец, прижал членом её матку... Она вскрикнула и тут же спустила,
облив головку моего члена. Затем рванулась и выбежала вон из комнаты. Мой член
при этом выскользнул из вульвы и брызнул спермой вслед беглянке...
Тотчас я запер дверь, вытер тряпкой пол, привёл себя в порядок и лишь после
этого осторожно вышел. Пройдя мимо кухни, я заметил Галчёнка, что-то энергично
делавшую у стола, повернувшись спиной к кухарке. Видимо, она пыталась скрыть
своё пламенеющее лицо. Я позвал кухарку в комнату, чтобы помочь Галчёнку прийти
в себя.
Да, всё это было мило, сладко, страстно! Но полного удовлетворения – увы! – не
давало. Хотелось обладания продолжительного, не стеснённого никакими рамками.
Условия для такого благодатного супружеского соития предоставил нам всемогущий
случай. Кухарка собралась в дальнюю деревню к родственникам. Таким образом, мы
остались с Галчёнком вдвоём на целую ночь. Весь день, пока кухарка собиралась в
дорогу, я чувствовал невероятное возбуждение. Член всё время находился в
полуэрегированном состоянии, яйца надувались, отяжелели как-то. В конце концов
томительные минуты ожидания остались позади, и после наскоро состряпанного ужина
мы с Галчёнком очутились в постели...
– Ну что же, – после минутной паузы продолжил доктор, – о дальнейшем расскажу
после, уже скоро рассвет...
– Что вы, что вы! Продолжайте! – воскликнул кто-то из нас, устремив блестящие
глаза на доктора.
– Нет уж, Дмитрий Павлович, увольте, как-нибудь в другой раз.
– Ну, ладно, давайте завтра в девять вечера соберёмся здесь же. Идёт? – сказал
Николай Васильевич, точно и тщательно записывающий рассказ доктора.
– А то вот уже и рука приустала, – добавил он, складывая толстую тетрадь в портфель. – А рассказ стоит того, чтобы не пропустить ни одного слова...
На том и порешили. Все торопливо распрощались друг с другом. Было очевидно, что, возбуждённые слышанным, все спешили удовлетворить свою страсть в объятиях жён, женщин, девушек... Вместе с доктором нас было пятеро и, значит, пятеро женщин и девушек через полчаса будут разбужены от сладкого сна... Да, быть может, после рассказа доктора каждый из нас согласится вспомнить и поделиться с нами воспоминаниями о том, как и с кем он провёл остаток этой ночи...
Ещё не было девяти часов, как уже все собрались и с нетерпением ждали
продолжения рассказа доктора.
Николай Васильевич раскрыл свою толстую тетрадь, разложил остро отточенные
карандаши и приготовился записывать.
Доктор же точно так же, как и в первый раз, просматривал свой дневник, записную
книжку, какие-то заметки, записки, готовясь к продолжению увлекательного
рассказа, а вернее, повести, и при этом такой повести, которую вряд ли кому
доводилось слышать.
Доктор приводил в порядок свои заметки. Повесть его была ведь основана на
правдивых событиях, записанных самим и с такими особенностями, которых ни в
каком романе не прочтешь.
Терпеливо в полном молчании мы ожидали продолжения повести.
– Ну как? Слушать будете? – спросил доктор, оторвавшись на минуту от своих
бумаг.
– Вы что же? Издеваетесь над нами? – сказал Дмитрий Павлович.
– Ну, слушайте.
И доктор начал:
– Как уже я говорил, после того, как кухарка уехала на ночь в деревню, мы
остались с Галчёнком в квартире вдвоем. и вечером улеглись в кровать...
Мы лежали обнаженные под одеялом, тесно прижавшись друг к другу. Я лежал на
левом боку, левой же рукой обвил Галчёнка за шею и плечо, а правой поглаживал её
ягодицы. Было упоительно сладко. Я положил головку члена на её лобок – венерин
холмик – и продолжал гладить её теплую задницу. Мне не хотелось спешить, хотя я
чувствовал, что она томится желанием, что она хочет меня.
– Помнишь, – спросил я её, – ты говорила, что знаешься с мужчинами недавно? В
городе после отчима ты была близка с кем-нибудь?
Она, уткнувшись личиком мне в грудь, тихо прошептала:
– Да…
– Расскажи, как это было.
– Нет, вы будете серчать на меня.
– Ну что ты! Я же знал, что ты имела сношения с отчимом, и не сержусь. Мне будет
только приятно знать и услышать от тебя все...
– А что знать?
– Ну, с кем и как ты имела сношение в городе?
– Стыдно вспомнить...
– Ничего. Расскажи. Когда первый раз было?
– На четвертый, кажись, день, как я пришла в город. Было темно уже и я шла в
ночлежку. Возле парка меня нагнал какой-то гимназистик, молоденький. «Девочка, –
говорит, – хочешь полтинник?» А сам озирается вокруг и весь красный, стыдился...
А я говорю: «Давай», – а сама смеюсь. «А дашь?» – спрашивает. «А что ты хочешь?»
– говорю. Он ещё пуще покраснел. «Идем, – говорит, – вон туда, в кусты...».
«Идем», – говорю. Пошли. А он все озирается по сторонам. Зашли в кусты. Он обнял
меня и поцеловал... зачали тыкаться... Вот и все.
– Легли на травку? – спросил я, сжимая Галчёнка.
– Нет, трава мокрая была. Мы стояли...
– Неудобно было?
– Знамо, что не на кровати. Попервоначалу он совершенно не попадал-то.
– А высокого росту?
– Чуть пониже меня, полненький такой, приятный...
– Он тебе ещё нравится?
– Не знаю...
– Платье он на тебе сам поднял? Или ты ему помогала?
– Сам. Сперва он стал гладить меня рукой поверх платья по животу и промеж ног. А
потом забрался под платье. Расстегнул себе штаны и сразу шишкой своей мне в сюку
начал тыкать...
– У него большая шишка? Трогала ты её рукой? – спросил я, целуя взасос шею
Галчёнка.
– Трогала... шишка у него тонкая, но длинная.
– Такая, как у меня?
– Нет... много тонче и покороче... но-таки длинная.
– Пробрала тебя? – спросил я, теснее прижимая её к себе.
– Не знаю...
– Но все-таки ты спустила?
– Не знаю... – а затем чуть слышно добавила: – Да...
Я лег промеж ног Галчёнка и вдвинул головку члена в её влагалище, которое тотчас
же сжало её... Изогнувшись, я поцеловал её возле ушка и спросил:
– А он сразу задул тебе шишку?
– Нет, сперва тыкал как попало – в живот, в ноги, и все быстро, быстро... Потом
присел немного, а потом-таки задвинул.
– И долго он тебя?
– Долго... но часто переставал.
– Как так?
– А так. С пяток минут он так быстро-быстро подвигает, а потом оторвется и
шепчет: «Погоди... я погляжу, нет ли кого...» – и пойдет походит кругом кустов,
озираясь во все стороны.
– А что ты делала?
– А я стояла и ждала.
– И хотела...?
– Раз начали уж...
– Ну, а потом? – спросил я, чуть глубже вводя член в её уже совсем мокрое
влагалище.
– Потом подбежит ко мне, присядет немного и сразу засадит... и опять как кобель
быстро-быстро... А потом опять оторвется и за кусты, ну озираться... И так разов
пять накидывался на меня...
– Ну, и спускал?
– Нет... Один раз только, в конце. Охватил меня руками сильно-пресильно...
Слышу, дышит часто и задыхается, и задвигает все сильнее, а сам инда
всхлипывает, и, когда зачал спускать, чуть мы оба не повалились на траву, еле
удержались...
– Ну, а ты... спускала? – спросил я и прижал головкой члена её матку.
– О-го-гоо, – тихо застонала она и согнула слегка колени.
– Спускала? – повторил я.
– Да-а-а... два раза...
– Скажи... он... он достал шишкой твою матку в сюке?
– Нне... знаю... ой, ой, больно глубоко вы тыкаете... Он тоже, но не так...
– А как?
– Тот раз, первый раз, я не примечала, чтобы доставал, а другой раз было...
– Так он тебя и другой раз употреблял? Скажи, сколько раз он тебя употреблял?
– Разиков три... не больше.
– Что? Употреблял?
– Да-а...
– Скажи... употреблял!
– Стыдно... не могу...